URSS.ru Магазин научной книги
Обложка Журавлев И.В. Семиотический анализ расстройств речемыслительной деятельности Обложка Журавлев И.В. Семиотический анализ расстройств речемыслительной деятельности
Id: 323747
539 р.

Семиотический анализ РАССТРОЙСТВ РЕЧЕМЫСЛИТЕЛЬНОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ Изд. стереотип.

Семиотический анализ расстройств речемыслительной деятельности 2025. 160 с.
Типографская бумага

Аннотация

В настоящей книге представлены принципы анализа и предложена классификация расстройств речемыслительной деятельности. Также обсуждаются структура субъективности, проблема отношений «субъект---объект» и «индивидуальное---общественное», семиотическая организация человеческого опыта, отношения между реальным и идеальным, проблема опредмечивания и опосредствования. Предпринята попытка сопоставительного анализа психоза и «мифа». Третье издание дополнено... (Подробнее)


Содержание
top
Предисловие к третьему изданию

Введение

Лекция 1.Об отношениях между восприятием и мышлением
 § 1.Опыт непосредственный и опосредствованный
 § 2.Реальное и галлюцинаторное в онто- и филогенезе
 § 3.Опосредствование и опредмечивание
 § 4.Отношения между представлением и понятием
Лекция 2.Понятийный и методологический аппарат
 § 5.Проблема комплекса и спор о красных попугаях
 § 6.Совпадение и разобщение индивидуального и общественного
 § 7.Принципы анализа и классификации расстройств мышления
 § 8.Внутренняя форма: социально-культурный аспект
 § 9.Внутренняя форма: индивидуально-психологический аспект
Лекция 3.Расстройства речемыслительной деятельности
 § 10.Переход к обсуждению расстройств речемыслительной деятельности
 § 11.Нарушения целеобразования
 § 12.Нарушения целенаправленности
 § 13.Нарушения мотивации
 § 14.Нарушения субъект-объектных отношений
Лекция 4.Семиотическая организация опыта
 § 15.Отношения "субъект – объект" и семиотический механизм
 § 16.Отношения "индивидуальное – общественное"
 § 17.Механизм удвоения объекта и шкала реальности
Лекция  5.Семиотические аспекты шизофрении
 § 18.Знак, язык, шизофрения
 § 19.Из истории представлений о шизофрении
 § 20.Проблема шизофренического отчуждения
 § 21.Центральный парадокс шизофрении
 § 22.Шизофрения как "плата за язык": гипотеза Тимоти Кроу
 § 23.Мышление и речь при шизофрении

Приложение. Психолого-лингвистический анализ субъективности


Предисловие к третьему изданию
top

2004 г. и переиздана в 2007 г Во втором издании книга была дополнена статьей «Психолого-лингвистический анализ субъективности», в которой обсуждаются процессы "воображаемой" и "символической" идентификации субъекта и рассматриваются такие вещи, как "коллапс присвоения" и "парадокс психотического дискурса". Получив предложение о третьем издании, я оказался перед дилеммой: либо существенно перерабатывать весь текст (заманчивая в таких случаях затея, которая, однако, чаще всего оборачивается появлением совершенно нового продукта), либо ограничиться самой минимальной правкой текста и по возможности добавить что-то в конце. По ряду причин я избрал второе, дополнив книгу лекцией о семиотических аспектах шизофрении.

Механизм "удвоения" мира

образы этих вещей. Видеть в вещи ее образ – значит видеть вещь "из общественных глаз", смотреть на нее «сквозь призму» общественно закрепленных способов/форм действия с ней. Именно благодаря нашей способности видеть в вещах их образы сами вещи для нас не исчезают, когда мы закрываем глаза или отворачиваемся от них. Это можно пояснить при помощи простого рисунка. Обозначим вещь крестиком, восприятие ее – сплошной линией, соединяющей крестик с фигурой человечка.

Тот факт, что я смотрю на вещь "из общественных глаз", позволяет образу вещи присутствовать в моем сознании даже в случае, если ее уже нет у меня перед глазами (если убрать на рисунке сплошную линию, обозначающую восприятие вещи, представление останется). Обезьяна, у которой в поле зрения не присутствуют одновременно банан и шест, не может сбить шестом банан. Видя шест, она "не помнит" про банан, и наоборот. Научившись пользоваться ящиком, чтобы доставать приманку, обезьяна не может "узнать" тот же самый ящик, если на нем сидит другая обезьяна. Стало быть, для обезьяны вещи не равны самим себе. Для нас же вещи равны, тождественны самим себе – именно потому, что в нас сформирована семиотическая функция, "удваивающая" мир.

Представление и понятие

В § 4 термины "представление" и "понятие" употребляются в двояком смысле. Я постараюсь прояснить два способа трактовки этих терминов.

    а)   Представление и понятие неразрывно связаны как содержание и форма или как означающее и означаемое Понятие можно считать правилом возникновения представления (Кант). С этой точки зрения, мы всегда видим предмет, а не представление или понятие сами по себе. Предмет нельзя "разрезать" на представление и понятие, как нельзя одну сторону листа бумаги отрезать от другой. Аналогично рассуждение Соссюра о знаке как единстве означающего и означаемого: «Мы называем знаком комбинацию понятия и акустического образа: но в ходячем употреблении этот термин обычно обозначает только акустический образ, например, слово (дерево и т. д.) Забывают, что если дерево называется знаком, то лишь постольку, поскольку в него включено понятие „дерево“, так что идея чувственной стороны подразумевает идею целого. <…> Мы предлагаем сохранить слово знак для обозначения целого и заменить термины „понятие“ и „акустический образ“ соответственно терминами „означаемое“ и „означающее“; эти последние два термина имеют то преимущество, что отмечают противопоставление, существующее как между ними, так и между целым и ими как частями этого целого»[1].

    б)   Иногда говорят, что можно иметь представление о чем-то, но не иметь понятия. В нашем познании идет развитие от представления к понятию; понятие здесь – это "объединение" противоположных представлений, результат восхождения от абстрактного к конкретному (Гегель, Маркс).

Обе трактовки можно объединить при помощи следующей схемы.

Кант, Соссюр

предмет 1 (представление/понятие)

предмет 2 (представление/понятие)

Гегель, Маркс

уровень "представления"

уровень "понятия"

Эта схема показывает, что предмет предмету рознь, что сама предметность может быть организована по-разному, а значит, что развиваются скорее предметы, нежели "понятия" или "значения" сами по себе.

Проблема реальности

обнаружения реальности можно, вслед за А. Ш. Тхостовым, называть зондами, которые могут "сворачиваться" и "разворачиваться"[2].

Человек, который часто ездит в метро, обычно испытывает неловкость, когда ему приходится идти по остановившемуся эскалатору, хотя таковой в принципе ничем не отличается от обычной лестницы Заходя на эскалатор, мы ожидаем одного, а сталкиваемся с чем-то другим: возникает расщепление внутри перцептивной схемы, выражающееся в "сворачивании" одной ее "части" и "разворачивании" другой. Если бы восприятие не организовывалось подвижными перцептивными схемами, то мы никогда не могли бы воспринять один предмет вместо другого, реальный предмет вместо ожидаемого Необходимость жить в изменчивом мире требует от нас постоянного «ожидания неожиданностей», постоянного "высовывания в мир" перцептивных схем-зондов разной длины и конфигурации. При этом, в самом широком смысле, чем более непредвиденным для нас является событие, тем менее дифференцированными, более "примитивными" способами мы на него реагируем. Но это значит, что, именно в силу подвижности перцептивных схем, мы всегда воспринимаем не совсем то, что ожидали воспринять. Событие, полностью соответствующее нашим ожиданиям, мы как раз не воспринимаем, оно для нас исчезает, как исчезают движения эскалатора. Но точно также и событие, которое не соответствует никаким нашим ожиданиям, мы воспринять не сможем. Сказанное подтверждается многочисленными экспериментами, например – опытами с денервацией глаза: обездвиженным глазом человек ничего не может увидеть, хотя все структуры внутри глаза остаются сохранными (отсутствие движения приводит к невозможности сформировать зрительный образ). Как обездвиженный глаз перестает видеть предметы, так и предмет, с которым не происходит никаких изменений, перестает быть воспринимаемым. Предмет, на который направлен мой взгляд, не "исчезает" только потому, что в акте видения мною предмета я постоянно взаимодействую с ним, постоянно приспосабливаюсь к его изменениям; в действительности предмет – это как раз то, что не тождественно самому себе, ибо тождественный предмет в принципе не может существовать, не может восприниматься; в качестве тождественности предмета нами воспринимается его нетождественность В этом парадокс нашего предметного восприятия: опредмечивая мир, мы его "убиваем", обретая тем самым способность обмениваться предметами друг с другом (назвать словом можно только тождественную вещь), но "убитый" предмет мы никогда бы не увидели…

Значит, переживание реальности возникает в момент движения зонда и определяется двумя факторами: интервалом и "скоростью" этого движения. Мы не можем воспринять событие, которому абсолютно ничего не предшествовало (интервал будет бесконечно широким). Аналогично, мы перестаем замечать многие привычные нам вещи (интервал бесконечно уменьшается). Тревога может трактоваться как "мерцание" аппарата перцептивных схем-зондов (их беспорядочное ускоренное движение), а деперсонализация/де­реа­ли­зация – как "утяжеление" этого аппарата, повышение его инертности (замедление движения перцептивных схем-зон­дов).

значения (ср. слова А. А. Леонтьева: «Человек не „номинирует“ чувственные образы – предметные значения есть компонент этих образов, то, что их цементирует для человека, то, что опосредует само существование этих образов»[3]) Так проясняется возможность несоответствия "реальности" и "семиотичности" галлюцинаторного объекта, которое проще всего понимать как рассогласование между системой предметных и системой вербальных значений. Следует, правда, отметить еще две вещи: во-первых, само значение тоже может рассматриваться как зонд, а во-вторых, галлюцинант осознаёт, по-видимому, значительно меньше, чем "переживает" – сам видимый (воображаемый) предмет может не соответствовать интервалу движений перцептивной схемы-зонда, не "покрывать" его полностью.

"Скольжение" смысла

По А. Н. Леонтьеву, мотив – это опредмеченная потребность; мотив придает смысл предмету. В то же время смысл – это отношение мотива к цели. В этих формулировках таится масса сложных вещей, которые я сейчас анализировать не буду. Я думаю, что смыслом можно назвать способ увидеть предмет как предмет, способный послужить удовлетворению актуальной потребности (т. е. как цель действий, осуществляемых в рамках деятельности, побуждаемой актуальным мотивом). Смысл куска хлеба в том, что его можно съесть.

Руководствуясь таким пониманием смысла, я предложу сейчас семиотическую трактовку замедления мышления при депрессии и ускорения мышления при мании (см. § 11). Рассмотрим рисунок.

Здесь кружком я обозначаю предмет потребности, расходящимися линиями – соответствующий данной потребности диапазон возможностей ее удовлетворения. Каждой потребности соответствует определенный диапазон возможностей. Деятельность всегда полимотивирована (отвечает разным потребностям), и даже одна потребность может находить себе разные предметы.

Каждый предмет имеет свой смысл. Но мы никогда не воспринимаем предмет изолированно от ситуации, в которой протекает наша деятельность. Ситуация включает в себя как диапазон возможностей удовлетворения потребности, опредмеченной в данном предмете, так и другие предметы данной потребности и предметы других потребностей с соответствующими им диапазонами возможностей.

Смысл предмета никогда не совпадает со смыслом ситуации. Если ничто не препятствует удовлетворению моей потребности, то мне нечего хотеть, незачем жить: я должен хотеть чего-то вопреки ситуации. Мгновенное удовлетворение любой потребности так же смертельно для человека, как и абсолютная невозможность удовлетворения. Итак, смысл предмета должен всегда корректироваться смыслом ситуации. Именно такая коррекция, создающая "скольжение" смысла, и переживается нами как эмоция.

движение, "скольжение" смысла. И вот об этом движении, о коррекции смысла предмета смыслом ситуации как раз и сигнализирует отрицательная эмоция лисы.

Есть разные способы регуляции эмоций. По сути, они сводятся именно к регуляции процесса "скольжения" смысла.

    1)   Мы можем расширить диапазон возможностей, отвечающих одному предмету, за счет диапазона возможностей, отвечающих другому предмету. У меня есть деньги, которые я могу потратить на обед, тем самым удовлетворив потребность в еде, но я могу на эти же деньги купить книгу, удовлетворив свою потребность в познании. Одно за счет другого. Я сузил один диапазон, зато расширил другой.

    2)   Можно произвольно (в известных пределах, конечно) производить подмену предметов. Например, у меня плохое настроение из-за конфликта на работе или даже неизвестно из-за чего, и я иду в магазин и покупаю торт Я не хотел есть, я удовлетворил потребность, которой не было (по крайней мере, она не была актуальной). Я ее создал, создав ее предмет. Я съел торт и избавился от плохого настроения.

    3)   В упомянутой басне лиса сказала, что виноград – незрелый, кислый, плохой. Что она сделала? Она постаралась обесценить предмет, переозначить его, придать ему другой смысл. Молодой человек поссорился с девушкой. Он идет по улице и говорит: «Дура! И что я в ней нашел!». Он ведь не пошел в магазин за тортом. И не пошел искать другую девушку. Он не стал расширять и диапазон возможностей, не поехал делать ей предложение на белом лимузине (допустим, он мог бы как-то скомкаться и выжать из себя этот лимузин). Нет. Он переозначил сам предмет, изменил его смысл, поменял очки – по крайней мере, попытался это сделать. Мы говорим человеку: «Посмотри на это другими глазами». Вот что значит произвести переозначивание ситуации (или предмета), "раздвинуть" предмет и мотив (животное этого сделать не может, для него предметы совпадают с мотивами).

В случае болезненного повышения или понижения настроения, т. е. мании и депрессии, всё дело заключается в нарушении естественной динамичности описанной системы регуляции эмоций. Больной манией, в самом широком смысле, переоценивает свои возможности. Почему? Потому, что система разболтана: он перескакивает с предмета на предмет, он делает сразу всё и одновременно ничего, и поэтому диапазон его возможностей кажется ему очень широким. Этому соответствует и ускоренное мышление или даже скачка идей при мании: человек начинает говорить об одном, а заканчивает совсем о другом, и то же самое мы видим в любых его делах, он ничего не доводит до конца. При депрессии, наоборот, происходит фиксация на одном предмете. Система застывает. В самом широком смысле, при депрессии человек недооценивает свои возможности. Он не может изменить ни диапазон возможностей, ни предмет[4]. Больной депрессией, действительно, всегда фиксирован на одном и том же. Он всегда говорит вам одно и то же.

Навязчивости

действие и его оценку (естественно, нужно понимать, что действие – это не только "внешнее" движение). Впрочем, любое действие сопровождается оценкой, т. е. соотнесением того, что мы хотели сделать, с тем, что получили. При навязчивостях действие и оценка никогда не состыковываются корректным образом: даже самая "нейтральная", "пустая" мысль, будучи навязчивой, оценивается как лишняя, ненужная, как то, с чем нужно бороться. Мы видим здесь, стало быть, описанный выше процесс "скольжения" смысла: есть предметное действие (мысль – это тоже предметное действие!), но предмет его оказывается совсем не тем, который нам "нужен" (он возникает перед нами снова и снова как многократно использованная вещь, которую почему-то никак не удается выкинуть из дома).

Семиотическая интерпретация бреда

В § 14 я вкратце упомянул о возможности интерпретации бреда с точки зрения идеи Р. Барта о "первичной" и "вторичной" знаковых системах Рассмотрим схему[5].

I

означающее

означаемое

II

означающее

означаемое

Знак – это единство означающего и означаемого. Знак, образуемый на уровне "первичной" знаковой системы, становится означающим на уровне "вторичной" (или "мифологической") знаковой системы.

сами вещи для него изменяются, он не задумывается об их значении, но видит их "сквозь призму" измененных значений. Интерпретативный бред затрагивает главным образом "вторичную" знаковую систему: это бред толкования, заключающийся во "встраивании" предметов в сложную сеть "патологических" отношений. Неверно, однако, полагать, будто при интерпретативном бреде человек видит вещи правильно, но неправильно о них думает. Любой вид бреда изменяет способы видения мира. С некоторой долей условности можно сказать, что чувственный бред затрагивает в основном систему предметных значений, а интерпретативный бред – в основном систему вербальных значений. При этом важно помнить, что предметное восприятие невозможно без участия социально выработанных эталонов, существующих на базе языка (т. е. предметное значение – это все равно языковое значение: язык – это система значений, выступающих как в предметной, так и в вербальной форме[6]). Что касается так называемого парафренного бреда, то, по-видимому, он связан с относительно независимыми расстройствами на уровне "первичной" и "вторичной" знаковых систем.


Введение
top

Предлагаемая читателю книга посвящена анализу расстройств речемыслительной деятельности, проведенному в несколько необычном для психопатологии (а также и патопсихологии) ключе. Нашей целью не было описание расстройств как таковых (ведь в этом случае мы вряд ли смогли бы предложить читателю что-либо существенно отличное от уже имеющихся исследований в этой области), скорее, свои усилия мы направили на вскрытие механизмов, лежащих в основе функционирования речемыслительной деятельности в разных ее формах. Мы попытались найти ключ к описанию различных процессов – в том виде, в каком они протекают в первобытном сознании, в сознании ребенка и, наконец, в сознании психотика, – и нашли этот ключ в представлениях о семиотической организации человеческого опыта, которым и уделили в этой работе самое пристальное внимание. Нам удалось найти единый объяснительный механизм, единый принцип анализа явлений, которые мы изучали.

Впрочем, было бы ошибочно рассматривать этот принцип как способ приобщения к некоей точке универсального наблюдения, позволяющей при ее достижении разом охватить все описываемые состояния, увидеть в них единую структуру и единые правила трансформации, – и я заранее хотел бы читателя об этом предупредить. Говорить о структуре, которая функционирует в соответствии с определенными законами, проходит в своем развитии те или иные этапы и может подвергаться особым преобразованиям опять-таки по определенному закону, который только и надобно найти исследователю, – значит делать принципиальную ошибку, отождествляя язык описания объекта и сам этот объект. В действительности мы сталкиваемся здесь с двойственной ситуацией, в которую ведет путь любого научного исследования. То, что я имею в виду, можно продемонстрировать на простых примерах, которые заодно послужат дальнейшим введением к нашей книге.

Приблизительно с начала XIX века происходит особенно интенсивное внедрение сравнительно-исторического метода исследования в целом ряде наук; вслед за проблемами сравнительного анализа языков внимание исследователей занимают проблемы сопоставительного анализа различных форм организации общества, различных этапов развития сознания. Возникает, между прочим, и особое внимание к мифу, понимаемому как выражение "детского" периода развития человечества, как первобытная форма сознания и т.д. В. фон Гумбольдт, Х.Штейнталь и А.Потебня, М.Мюллер и А.Афанасьев, В.Вундт, Э.Тайлор, Э.Кассирер, А.Лосев, К.Леви-Стросс, Дж.Фрейзер, З.Фрейд, Л.Леви-Брюль – вот лишь несколько из многих и многих исследователей – языковедов, антропологов, психологов, культурологов, философов, этнографов, социологов, – которых, несмотря на различия в теоретических позициях и в принадлежности к тому или иному течению или школе, объединяет интерес к мифу, первобытному сознанию, первобытной культуре.

Л.Леви-Брюль оказался в числе первых ученых-антропологов, сформулировавших, вполне в духе новой, неклассической рациональности, фундаментальный принцип невозможности переноса средств описания, которыми мы пользуемся для анализа нашего сознания, нашей культуры, в исследование мифа. Первобытное мышление, первобытную культуру нельзя подчинять тем же законам, которые мы усматриваем в нас самих. Нет такой метакультуры, с которой все остальные культуры можно было бы объективно сравнивать, как нет и метаязыка, служившего бы универсальным средством такого сравнения.

Но описывая, в соответствии с этими постулатами, ту или иную "символическую форму", вводя в научный обиход такие понятия, как "принцип симпатии" или "закон партиципации" и исследуя соответствующие явления, мы все же оказываемся в парадоксальной ситуации невозможности исключить самих себя, свои собственные исследовательские стратегии из объекта, который только благодаря этим стратегиям для нас и существует. Это значит, что мы все-таки вписываем себя во всё то, что хотим увидеть, и в этом как раз заключается двойственность нашего положения: именно потому, что мы не можем присутствовать одновременно в разных точках (не можем, например, смотреть на мир и своими глазами, и глазами дикаря), мы вынуждены воссоздавать такое присутствие, если хотим что-либо сделать объектом нашего исследования. Говоря, что первобытное мышление отлично от нашего, мы пользуемся для его описания своими собственными средствами, так как других средств у нас просто нет, а это означает, что всё, что мы при этом описываем, никогда не есть оно само. И все же это не лишает исследование объективности, не ведет к солипсизму формы (будь то индивидуальное сознание или отдельная культура), ведь, напротив, только так исследование и может стать объективным. Поэтому мы вправе искать принципы и законы, в соответствии с которыми функционирует та или иная структура (миф, психоз или наше собственное сознание), понимая, однако, что эти законы суть не что иное, как способ описания исследуемых структур, способ их конструирования. Только так мы и можем избежать уже упомянутой двойственности.

Что касается психиатрии, о которой так же, как и об исследованиях мифа, мы обязаны были здесь упомянуть, то она, как кажется, до сих пор остается классической, несмотря на все последние изменения. Для многих современных психиатров, как раньше для Э.Крепелина или К.Ясперса, несомненен и очевиден факт независимости законов расстройства психики от каких-либо культурных, языковых, социальных влияний; такие законы, как предполагается, имеют универсальный характер: представитель какой бы культуры перед нами ни был, психическое расстройство будет, если отбросить незначительные внешние расхождения, все же протекать у него по универсальному сценарию, специфичному для самого расстройства, а совсем не для культуры.

И хотя это не так уж неверно, ученые-психиатры обычно упускают из виду, что психические расстройства у представителей разных культур сходны в своих проявлениях так же, как сходны первобытные представления у народов, никогда не контактировавших друг с другом. Если психоз можно, хотя и с оговорками, объяснить регрессом к первобытному сознанию, то это значит, что формы психоза должны различаться между собой так же, как различаются между собою мифы. Таким образом, дело совсем не в независимости психоза от культуры, а в том, какими средствами располагает сама культура, в том, как эти средства реализуют себя в психозе.

Но более серьезная ошибка психиатрии, поскольку она остается на классических позициях, заключается в перенесении законов функционирования "нормального" мышления, которые к тому же часто представляются как законы функционирования мозга, в ту область, каковая с самого начала должна бы определяться законами совсем иными. Хотя психиатры всегда предупреждают о недопустимости объяснения расстройства средствами "житейской логики" (например, ссылкой на жизненные обстоятельства), они, заменяя эту логику "научной", получают в завуалированном виде то же самое, чего так настойчиво стремились избежать. Говоря о едином и не зависящем от культуры механизме расстройства, психиатры путают язык описания объекта и сам описываемый объект, а в результате оказываются вынужденными искать "сущность" болезни (например, шизофрении) за ее видимыми проявлениями, спорить о том, насколько точно отражена эта сущность в той или иной классификации, и так далее. Такая форма мышления, кстати, сама отвечает критериям мифа, который ведь и характеризуется перенесением содержания мысли на ее объект, т.е. переносом субъективного в объективное, их слиянием. Можно ли так подходить к исследованию психоза, который, между прочим, сам весьма сходен с мифом? Не возникает ли здесь новый миф – миф о психической болезни, ее причинах и средствах ее лечения?

Ситуация, которую я обрисовал здесь лишь несколькими штрихами, не только свидетельствует об оторванности психиатрии от современной науки (я, разумеется, имею в виду парадигмальные отношения между науками, так что возражение об использовании психиатрией сведений из области биохимии мозга здесь не может иметь никакой силы), но и, как всегда бывает в таких случаях, указывает на необходимость методологических преобразований. Метод, которому при исследовании психических расстройств необходимо отдать предпочтение, должен быть не феноменологическим (и тем более не биологическим), а сравнительно-историческим, точнее – культурно-историческим; это значит, что любое расстройство следует анализировать исходя из факта изначальной социальности человеческой психики (которая уже постольку не может быть "помещена" в индивидуальную голову, поскольку нет ничего индивидуального, что не было бы также и коллективным), и только так, по-видимому, можно будет избежать его представления как совокупности симптомов, за которой прячется к тому же еще и некая неведомая "сущность", помещаемая на всякий случай поглубже в мозговую ткань.

Сравнительные исследования в психиатрии все же проводились, и инициированы они были, по-видимому, именно появлением материалов об особенностях культуры первобытных народов. На сходство первобытного сознания с детским обратил внимание еще в первой четверти XVIII века Дж.Вико, имея в виду конкретность и эмоциональность восприятия, богатство воображения и отсутствие рассудочности, одушевление неживых предметов и перенесение на них человеческих свойств, отождествление части и целого, вещи и слова. Сходство психического расстройства и мифа было обнаружено несколько позже; его как бы по ходу дела отмечали философы, психологи и языковеды XIX века, но серьезному анализу оно было подвергнуто лишь в последнее столетие. Сколь интересными, однако, ни были бы сформулированные в результате такого анализа выводы, не без влияния которых, между прочим, возникла и оригинальная концепция психоза как следствия "снижения уровня сознания", для их обоснования всё же требовался, пусть ясно и не сознаваемый, отказ от классической парадигмы. Чтобы увидеть, что происходит в сознании "отдельно взятого" индивидуального "субъекта", его пришлось-таки немного децентрировать. Понятно, что психоаналитикам, по сравнению с психиатрами, ориентироваться в этой ситуации было несколько проще.

Для примера я упомяну разработанную З.Фрейдом (и неклассическую в своих основах) концепцию "первичного" и "вторичного" процессов, которая не только позволяет проводить сравнительный анализ психоза и мифа, но, как считают некоторые авторы, может служить фундаментом для построения семиотической модели взаимодействия сознания и бессознательного. Фрейд отождествляет бессознательное с первичным процессом, а систему предсознательного-сознательного – с вторичным процессом. Для первичного процесса характерны: оперирование предметными образами (при том, что сами эти образы отличаются слабой дифференцированностью, семантической расплывчатостью); сгущение и смещение этих образов; континуальный характер мышления, отсутствие противоречий; отсутствие времени; замена "внешней" реальности психической реальностью; обращение со словами как с предметными представлениями (т.е. обработка только иконических аспектов словесных знаков). Для вторичного процесса, напротив, свойственны: оперирование преимущественно словесными представлениями, наличие времени, дискретность операций и их абстрактно-логический характер.

При таком рассмотрении в мифе можно легко найти ряд признаков, позволяющих сопоставлять его как с бессознательными процессами, так и с психозом: это преобладание "магической" функции слов над семантической, отсутствие времени (по крайней мере линейного), непротиворечивость (принцип медиации противоположностей, невыполнение закона исключенного третьего и др.), континуальность (закон партиципации, принципы симпатии и метаморфозы), диффузность внутреннего и внешнего и т.п. Как в этом случае можно объяснить развитие психоза? Рассмотрим словесную галлюцинацию. Она, по всем признакам, представляет собой "объективированную" внутреннюю речь. Но семиотические особенности внутренней речи как раз и заключаются в том, что она может выполнять роль дискретно-аналогового преобразователя; она, как кажется, может служить своеобразным переходником между первичным и вторичным процессом. Можно ли тогда говорить, что наличие галлюцинаций, как и в целом функционирование системы сознание/бессознательное при психозе, связано с преобладанием явлений "первичного" процесса над явлениями "вторичного" процесса? Или галлюцинация связана не с объективацией внутренней речи, а с обретением внешней речью качеств внутренней, т.е. со стиранием между ними границ? Правильным может оказаться и то, и другое предположение, если учесть антиномичность любого психического расстройства.

Так, в психозе могут странным образом сочетаться тенденция к аффективности, образности, эмоциональному восприятию (всё – живое) и тенденция к рациональности, предметному восприятию (всё – неодушевленные предметы). Это можно проиллюстрировать, рассмотрев чувственный бред инсценировки и состояние деперсонализации. В первом случае происходящее вокруг больного переживается им как подстроенное кем-то: события перед ним специально разыгрываются, инсценируются, врачи, другие больные – это одновременно агенты тайного общества, они начинают менять свое обличье, делают вид, как будто они его родственники и т.п. Но этому же состоянию могут сопутствовать и проявления противоположной тенденции: кругом не люди, а автоматы, только изображающие поведение людей; здесь уже происходит "уничтожение" чужого сознания; эта тенденция берет верх при втором из упомянутых нами состояний – деперсонализации, характеризующейся отчуждением в алло-, сомато- или аутопсихической сфере, утратой переживания реальности: всё в мире теряет яркость, живость, отношения с другими людьми утрачивают эмоциональную окраску ("чувство болезненного бесчувствия" – anaesthesia psychica dolorosa), а в конце концов "исчезает" не только чужое сознание, но и собственное Я больного.

Мы привели этот пример с той лишь целью, чтобы оправдать целесообразность сопоставительного изучения психоза и мифа. Впрочем, любое подобное сопоставление может приобрести свою ценность только в том случае, если сам принцип сравнительного анализа будет эксплицирован, причем именно как принцип описания, всецело остающийся в ведении исследователя (хотя бы он и определялся логикой исследовательского процесса), а не как принцип, навязываемый "самими" изучаемыми объектами (ведь в этом случае результатом исследования окажется очередной миф). Такая экспликация и будет предложена в данной книге.

Почему мы назвали наш анализ семиотическим? Исследовали мы, конечно, деятельность – которая всегда коллективна и всегда предметна, а значит, подразумевает возможность и необходимость операций опосредствованного выделения предметов. Все то, что человек может передать другому, и составляет его собственное достояние. Но механизм такой передачи (а значит, и обретения нами нашего достояния) – это и есть семиотический механизм.

Книга содержит большей частью материал лекций по психопатологии, которые я читаю на факультете психологии МГУ. Хотя имевшиеся у меня записи при подготовке книги были существенно переработаны и расширены, я все же сохранил в тексте структуру курса лекций, разбив для удобства читателя каждую лекцию на параграфы и добавив необходимые сноски и ссылки. Отказываться от стиля разговорной речи я также не стал. Помимо тех особенностей книги, о которых и так явствует предшествующее изложение, я хотел бы отметить следующее. Лекции читались психологам, а не медикам, а потому проблемы психопатологии обсуждаются здесь преимущественно на психологическом языке. Занимаясь научными исследованиями в сфере и психиатрии, и психологии, и психолингвистики, я попытался раскрыть такие стороны обсуждаемых явлений, на которые мог бы не обратить внимание специалист в любой из этих областей.

Наконец, я хочу воспользоваться случаем и выразить сердечную благодарность Александру Шамилевичу Тхостову, которому можно позвонить в полночный час, чтобы побеседовать об отношениях между субъектом и объектом, а также Алексею Алексеевичу Леонтьеву, однажды инициировавшему мое возвращение от феноменологии к деятельности.


Об авторе
top
photoЖуравлев Игнатий Владимирович
Кандидат психологических наук, старший научный сотрудник Отдела психолингвистики Института языкознания РАН, преподаватель ряда вузов Москвы, врач-психиатр, практикующий психотерапевт. В 2002–2014 гг. читал поточный курс психиатрии на факультете психологии МГУ имени М. В. Ломоносова. Автор около 150 научных публикаций, включая книги «Как доказать, что мы не в матрице? Сознание, коммуникация и психические расстройства» (URSS), «Семиотический анализ расстройств речемыслительной деятельности» (URSS), «Психология и психопатология восприятия: Пролегомены к теории „зонда“» (URSS), «Сознание и миф: Что мы делаем, чтобы быть сознательными существами» (URSS), «От Фрейда к Выготскому: Очерки истории психологии в ее связях с философией и лингвистикой» (URSS).