С тех пор как – в контексте теоретических исследований конца шестидесятых годов XX в. – Юлия Кристева дала определение интертекстуальности, последняя превратилась в одно из важнейших литературно-критических понятий. Оказавшись предметом теоретической рефлексии, она мало-помалу стала непременным атрибутом любой монографии – так, словно бы вдруг был осознан тот факт, что любой текст, каков бы он ни был, насквозь пронизан другими текстами. Однако судьбе этого термина, поначалу воспринимавшегося как несколько варварский неологизм, сопутствовало известное отклонение от его первоначального смысла: перелистав то или иное издание классических текстов, легко убедиться в том, что интертекстуальность, как правило, – всего лишь "современное" слово, с помощью которого обозначают вполне традиционную теорию источников. Между тем цель интертекстуальности заключалась вовсе не в том, чтобы подменить собою теорию источников, а в том, чтобы предложить новый способ прочтения и истолкования текстов. Генерализация понятия интертекстуальности повлекла за собой заметное расширение его границ и, как следствие, размывание смысла. Мало того, что существующие определения интертекстуальности весьма изменчивы, но при этом и сами границы интертекста не отличаются четкостью: в самом деле, где начинается и где кончается интертекст? Следует ли рассматривать в качестве интертекстового феномена только объективное присутствие одного текста в другом (эмблематическим примером здесь может служить цитата). Но что значит "объективность", если дело идет о памяти, о культуре, иными словами – об укорененности текста в том или ином историческом контексте? Попробуем выдвинуть противоположную гипотезу: нельзя ли предположить, что интертекстуальность есть там, где между несколькими текстами наблюдается известное сходство? Однако очень скоро обнаруживается, что понятие сходства – весьма нечеткий критерий. Ведь если сходство очевидно, когда мы говорим об отношении филиации, существующем между "Дон-Жуаном" Тирсо де Молины, Мольера и Ленау, то оно становится проблематичным применительно к конкретным взаимопересечениям на лексическом или тематическом уровнях. В этом случае мы рискуем счесть интертекстом буквально все, в том числе и совершенно произвольные реминисценции, то есть самые что ни на есть субъективные читательские впечатления. В этом случае интертекстуальность оказывается "модернистским" алиби (лишь подкрашенным теоретическим лаком) для субъективно-импрессионистического прочтения текстов. Если, как это нередко бывает, считать, что все – интертекст, то мы сильно рискуем лишить интертекстуальность всякой специфики, а само понятие – эффективности. Мы, следовательно, должны задаться вопросом о природе и границах интертекста: что можно считать интертекстом? На первый взгляд, ответ очевиден: это текст, предшествующий данному тексту; однако в какой форме существует текст, включаемый в другой текст? Ведь если он не воспроизводится слово в слово, то как его опознать? Каковы его отличительные черты? В какой мере след того или иного текста может считаться несомненным признаком его присутствия в другом тексте? Согласимся, что все это отнюдь не простые вопросы, и они заслуживают пристального внимания; поэтому необходимо избавиться от той неопределенности, с которой зачастую связано понятие интертекстуальности, попытаемся установить его границы и уяснить степень релевантности при анализе текстов. Тем не менее, цель данной работы не в том, чтобы предложить новое определение интертекстуальности, присовокупив его к множеству уже существующих, и не в том, чтобы попытаться разрешить возникающие между ними противоречия. Речь скорее пойдет о том, чтобы показать всю сложность этого понятия. Это будет предметом обсуждения в первой главе, где мы напомним о том, что контуры интертекста далеко не всегда поддаются четкому определению, и постараемся показать не только амбивалентность, но и плодотворность этого понятия. Сложность проблемы интертекста обусловлена также и тем, что интертекстуальность тесно связана с тем или иным представлением о тексте: дать определение интертекста значит с необходимостью предложить определенное представление о письме и чтении, об их соотнесенности с литературной традицией и литературной историей. Вот почему основным предметом второй главы станет генеалогия самого понятия интертекстуальности; вполне очевидно, что интертекстовая практика существовала задолго до конца шестидесятых годов – времени, когда она стала непосредственным предметом теоретической рефлексии; тем не менее, важно уяснить, в силу каких именно причин в критической литературе возникло понятие интертекстуальности и против чего оно было направлено. Дело не столько в том, чтобы воссоздать историю этого понятия, которое, в конечном счете, сформировалось относительно недавно, а в том, чтобы показать, в каком теоретическом контексте оно сложилось. Нижеследующий анализ как раз и имеет целью продемонстрировать, каким образом исследование самых разнообразных письменных проявлений интертекстуальности позволило модифицировать и сбалансировать ряд положений, господствовавших в литературно-критическом контексте семидесятых годов, иначе говоря, поколебать сами принципы, лежащие в основе ее определения. Понятие интертекстуальности включает в себя самые разнообразные типы практик и форм, которые станут предметом рассмотрения во второй части нашей работы; общей особенностью цитаты, аллюзии, плагиата, перезаписи, пародии, стилизации или коллажа является то, что впредь они будут рассматриваться как интертекстовые явления. Мы должны будем поставить вопрос и о специфике каждой из названных форм, показав в то же время, что все они в равной мере восходят к приему, заключающемуся в том, чтобы писать, соотносясь с предшествующим текстом. Опорой здесь нам послужит анализ целого ряда конкретных текстов: интертекстуальность, даже если она поддается систематизации в пределах тех или иных жанров и исторических периодов, представляет собой основополагающий феномен литературного письма как такового и, стало быть, превосходит любые родовидовые и исторические границы. В третьей части, рассмотрев различные формы интертекста, мы зададимся вопросом о его функциях: каким образом интертекст меняет смысл того или иного текста? В чем именно заключается модификация его тональности? Использование интертекста зачастую предполагает определенную стратегию письма: появление более или менее явного текстового следа делает возможным косвенное письмо, и читателю приходится самому не только обнаруживать наличие интертекста, но и интерпретировать его эффекты. Тот способ, каким интертекстуальность активизирует память читателя и запас его знаний, та решающая роль, которая ему отводится, имеют первостепенное значение: чтение интертекста не является привилегией одних только ученых знатоков литературы; напротив, особенность интертекста в том, что он задает определенный режим чтения, требующий от читателя активного участия в выработке смысла. В завершение нашего обзора отметим, что в третьей главе мы обратимся к различным типам эстетики, возникающим с помощью интертекстового письма: в самом деле, цитации, аллюзии, референции, способные вывести произведение за его собственные пределы или нарушить его единство, меняют самый статус текста. Весьма показательно, что прямое отражение своих собственных установок интертекстуальность находит в живописной практике коллажа, введенной кубистами в начале XX века: вставить в произведение инородный кусок, превратить пространство, предназначенное для творчества, в зону, где осуществляется бриколаж, создать комбинацию из разнородных фрагментов – именно такова цель писателя, как бы созывающего в свой текст тексты других авторов... Существует множество образных описаний интертекста, акцентирующих фрагментарность и гетерогенность текста, сравнивающих его с мозаикой, инкрустацией, калейдоскопом и т.п., настаивающих на факте законных и незаконных заимствований (автора уподобляют пчеле, собирающей мед, или вору, совершающему кражу), подчеркивающих стратифицированность текста, образованного множеством взаимоналагающихся пластов (такова эмблематическая метафора палимпсеста, или "слоистости", столь любезная Р.Барту)... Подобное собрание метафор напоминает нам, что воображаемое текста вскормлено не чем иным, как теорией интертекста. Тем не менее, сколь бы тесны ни были узы, связывающие диалогизм и интертекстуальность, смешивать их не следует. Если представлять себе интертекстуальность по образцу диалогизма, как процесс письма и диссеминации, то немедленно встает вопрос не только о границах интертекстуальности, но и о природе интертекста. В самом деле, если считать, что признаком интертекстуальности является любая форма дискурсного разноречия, то окажется, что интертекстуальность отнюдь не ограничивается той или иной формой воспроизведения чужого текста, если, конечно, толковать само понятие текста предельно расширительно. Однако при таком подходе существует опасность размывания понятия, рискующего утратить всякую релевантность для литературоведческого анализа. Именно по этой причине мы проведем границу между интертекстом и интердискурсом: интердискурс – это начало другости, присутствующее в любом дискурсе, это дискурсная почва, из которой вырастает любое высказывание. Иными словами, мы будем строго отличать отсылку к тому или иному конкретному тексту от диссеминации того или иного дискурса. Хотя осознание принципиальной разноречивости любого слова было необходимой предпосылкой для возникновения самого понятия интертекстуальности, интертекстуальность не является синонимом разноречия. Мы поэтому отнюдь не считаем, что любой идеологически наполненный язык, любая карикатура на тот или иной дискурсный код или словесный тик относятся к области интертекстуальности. Так, кодифицированная высокопарная речь, которую в "Путешествии на край ночи" держит "ученый-профессор Падегроб", представляет собой не интертекстовую стилизацию, а карикатуру на определенный речевой тип, введенный в роман не только для того, чтобы выставить напоказ ученый педантизм персонажа, но и для того, чтобы продемонстрировать никчемность всей его науки в условиях войны: "Водкен, этот скромный, но проницательный исследователь случаев морального
упадка у солдат Империи, еще в тысяча восемьсот втором году изложил результаты
своих штудий в отчете, ставшем ныне классическим и несправедливо игнорируемым
теперешними студентами; в нем он очень точно и метко квалифицирует "припадки
искренности" как особо положительный симптом морального выздоровления. Чуть ли
не столетие спустя наш великий Дюпре разработал в связи с этим симптомом свою
номенклатуру, где подобные кризисы фигурируют под названием "кризиса
концентрации воспоминаний", который, согласно тому же автору, непосредственно
предшествует – при правильном лечении – массированному распаду вызывающих
страх представлений и окончательному очищению поля сознания, являющемуся
заключительным феноменом психического выздоровления." Приподнятый тон, закругленные, ветвящиеся фразы, эрудитские ссылки – таково, в конечном счете, единственное лекарство от страха, которое профессор может прописать Бардамю. Комический эффект, создаваемый карикатурой, усиливается за счет сатирических ноток: стремясь как можно эффектнее завершить свою речь, Падегроб обращается к Бардамю в напыщенных выражениях, что выглядит несколько смешно, особенно если учесть, что дело происходит на театре военных действий – жестоком и варварском: "Быть может, вам интересно узнать, коль уж мы с вами, Бардамю, пришли
к такому утешительному выводу, что завтра я как раз делаю в Обществе военных
психологов доклад о фундаментальных особенностях человеческого разума? Полагаю,
что доклад будет не лишен достоинств." Когда понятие интертекстуальности получает столь расширительное толкование, когда подобные приемы также начинают рассматриваться как явления интертекстуальности, возникает опасность, что само это понятие утратит всякий операциональный смысл: ведь если интертекстом является все, включая мельчайшие следы того или иного социального языка, каковы, например, неуловимые, безымянные цитации в тексте, то конкретное изучение данного интертекста утрачивает всякий смысл. Поэтому скажем так: если любая форма интертекстуальности действительно предполагает речевую гетерогенность, то любая речевая гетерогенность отнюдь не обязательно носит интертекстовой характер. Между тем интертекстуальность свойственна отнюдь не одной только литературе, и было бы неправомерно утверждать, что к сфере интертекстуальности относятся лишь заимствования из произведений, признаваемых данной традицией. Невозможно исключить из области интертекстуальности нелитературные тексты, которые, тем не менее, литература охотно интегрирует в форме цитаций или аллюзий: отрывки из газет, цитируемые Джойсом в "Улиссе", являются такой же частью интертекстуальности, как и реминисценции из Гомера. Равным образом весьма многочисленные реминисценции из античной и классической литературы в "Замогильных записках" Шатобриана следует рассматривать как интертексты, существующие на тех же правах, что и выдержки из частной переписки. Таковы, например, письма Люсиль: это – реликвии, которые после смерти Люсиль собираются в "Записках", превращающихся в их святилище; таковы и политические документы, наподобие писем Наполеона к Клеберу (см.: Шатобриан. Замогильные записки. Кн.17. Гл.6; Кн.19. Гл.18). Если же считать, что любой текст, какова бы ни была его природа, в полной мере включается в сферу интертекстуальности с того момента, как он оказывается востребован каким-нибудь другим текстом, то причина также и в том, что интертекст невозможно определить исходя из чуждых ему критериев. Вот почему можно утверждать, что цитирование меню ресторана Сертa в "Парижском крестьянине" Л.Арагона или различных табличек и надписей в романе Ж.Перека "Жизнь, способ употребления" (1978) (такова рекламная вкладка с пометкой "Немедленная остановка лифта" в главе XXII, таковы кроссворды и фармацевтические проспекты в главе LXXVI или цитирование кулинарных рецептов наподобие "салата Дентевиль" в главе XLVII) – все это с полным правом может считаться разновидностями интертекстовых практик. Как только подобные тексты оказываются востребованы собственно литературными текстами, они перестают быть литературными маргиналами. Натали ПЬЕГЕ-ГРО Доцент университета Париж 7 (имени Дени Дидро), выпускница Высшей нормальной школы, доктор филологии. Специалист по французской литературе ХХ века и по теории литературы; ее работы посвящены, в частности, анализу произведений Луи Арагона, Робера Пенже, Клода Симона: "Эстетика Арагона" (1997), "Клод Симон. "Георгики"" (1998), ""Пассажиры империала" Арагона" (2001), "Путешествие по стране Меланхолии" (в соавторстве с Эвелин Гросман, 2001). Она также опубликовала антологии "Читатель" (2002) и "Роман" (2005) в издательстве "Фламмарион" и монографию "Арагон и песня" в издательстве "Текстюэль". Книга "Введение в теорию интертекстуальности" вышла в 1996 году в парижском издательстве "Дюно". |