URSS.ru - Издательская группа URSS. Научная и учебная литература
Об издательстве Интернет-магазин Контакты Оптовикам и библиотекам Вакансии Пишите нам
КНИГИ НА РУССКОМ ЯЗЫКЕ


 
Вернуться в: Каталог  
Обложка Попадюк С.С. Черновик и комментарий: записки ИСКУССТВОЛОГА
Id: 87846
 
1528 руб.

Черновик и комментарий: записки ИСКУССТВОЛОГА. Кн.1-3

URSS. 2009. 1440 с. Мягкая обложка. ISBN 978-5-397-00036-9.

 Аннотация

Автор --- младший сверстник Губермана, Высоцкого, Довлатова, --- нашел возможность адекватного самовыражения (а значит, и самопознания) в форме дневника. Эта форма предполагает раскованность и свободу, полную, до конца, откровенность без претензии на "последнее слово". Дневниковые записи 1970--2003 гг. служат стержнем, на который нанизываются наброски разных жанров: рассказа, повести, очерка, притчи, исторического экскурса, философских, моральных, культурно-эстетических эссе… Благодаря им течение времени то ускоряется, то замедляется и даже поворачивает вспять, а связующим началом остается главный персонаж этих записей, строящий свою судьбу посредством текста и постоянно изменяющийся, но при этом верный себе в изменяющихся обстоятельствах: в армейской казарме, в радостях и неурядицах семейной жизни, за письменным столом, на просторах российской глубинки, в номерах провинциальных гостиниц, перед студенческой аудиторией, в дружеских застольях, в приключениях, --- на дороге, которая (в прямом и переносном смысле) является сквозным мотивом всего произведения. Сиюминутные впечатления, привязанности, страсти сопровождаются напряженным размышлением над "мировыми проблемами"; сквозь подробности частной жизни просвечивает уходящая эпоха с ее масштабными событиями и неповторимым ароматом.


 От автора

Памяти мамы -- Любови Рафаиловны Кабо

Приношу благодарность председателю Центра традиционной русской культуры "Преображенское" и моему давнему сослуживцу по Отделу Свода памятников художественной культуры России Государственного института искусствознания Игорю Клементьевичу Русакомскому за помощь в издании этой книги. Уже не в первый раз я получаю поддержку от возглавляемой им организации. Не могу не упомянуть с благодарностью и моих товарищей, бывших "тамбовских волков", выразивших готовность вскладчину оплатить это издание: Вячеслава Феронова, Олега Шнейдермана, Олега Купалова, Миружана Саакяна, Аркадия Мацнева, Геннадия Черкасова, Валерия Брандаусова, Леонида Груздева, Михаила Монеса, Владимира Савицкого, Михаила Осипова. Уверен, что к вам, ребята, присоединились бы и те, кого нет сейчас с нами. Надеюсь, мне удалось хоть в малой степени оправдать ваши ожидания -- в опыте индивидуальной жизни, воспроизведенном со всей возможной откровенностью, отобразить лицо нашего не преуспевшего поколения. Поколения "последних шестидесятников".


 Из первой книги

15.06.1970. Начиная эту новую тетрадь, я ставлю перед собой прежнюю цель -- спасти, насколько возможно, то, что уходит навсегда: происшествия, впечатления, встречи, разговоры, мелькнувшую в голове мысль, затянувшееся переживание, -- все эти осколки, на которые распадается моя реальность. Пусть сами по себе и бесформенные, они сохраняют аромат проходящего времени. Подбирая и складывая их, я надеюсь, хотя бы частично, эту реальность воссоздать. При теперешнем положении вещей такая апология частной жизни, всего мимолетного и необязательного в ней, способна, мне кажется, уберечь человека от идеологической нивелировки.

"Тайной свободой" называл это Пушкин. Теперь это называется: внутренняя эмиграция.

Но тут вот какое "но". Дело в том, что, когда пишу, словно кто-то другой пишет вместо меня. Для своих впечатлений, для пережитого мною, только мною, как будто подбираю я приблизительно похожие готовые отпечатки. Чужой текст легко и непроизвольно ложится под колеса; я качу, как по рельсам, давно кем-то проложенным, вместо того, чтобы идти своей дорогой. И нет у меня ощущения, что я из ничего делаю что-то.

Вот она -- власть штампа!

Неповторимый вкус минуты исчезает бесследно. Остается -- только знак.

Я все еще не вылупился из-под маски.

Я стараюсь высказаться искренно и точно, глядь -- а на мне маска. Чья-то. Я ее сдираю, а под ней -- другая. Потом стыдно все это перечитывать.

Слова, слова, выскочившие из своих гнезд, изувеченные чужие слова, -- вот она, жалкая милостыня, брошенная ему ушедшими мгновениями и веками.
Борхес. Алеф.

Ну что ж, разрабатывать руку. Писать для себя, не заботясь о том, что это будет кем-то прочитано, не боясь и не избегая повторов и непоследовательности. Писать свободно и обо всем. Изживать литературщину и манерность. Делать себя.

* * *

В разгар пьянки я вылез изНза стола и отправился в ванную. Там я пустил воду и сунул голову под душ. Вода была все-таки теплая, вернее, не настолько холодна, чтобы привести меня в чувство. Я ждал, когда меня перестанет мутить, но меня мутило все сильнее. Было выпито уже по бутылке на человека. Мы пили новую, подорожавшую водку -- "Экстру". Когда стояли в очереди в "Гастрономе" на Калининском, продавалась еще старая "Московская" за 2.87 (эту цену надо запомнить, ибо она отошла, канула в вечность и скоро забудется), и все вокруг тревожным шепотом сообщали друг другу об этом, но она все-таки кончилась очень быстро, и тогда стали покупать просто "Водку", тоже новую, за 3.62, но и она кончилась; досталась нам только эта поганая "Экстра" за 4.12. И вот теперь от нее меня мутило.

Холодный душ не помогал. Я стоял, опираясь руками о край ванны, и качался из стороны в сторону. Руки скользили. Было привлекательно отдаваться этому раскачиванию. Вода стекала за воротник рубашки, струилась по спине и груди и просачивалась под ремень. Потом я заметил, что стою в ванной, мокрый до пояса: рубашка была -- хоть выжми. Тогда я открыл дверь и пошел в комнату менять рубашку. По дороге меня сильно качнуло, и я ударился о косяк.

Я стоял посреди комнаты и не мог стащить с себя мокрую рубашку. Меня бросало то вперед, то назад. Рубашка слезла до половины и дальше не шла -- я стаскивал ее через голову. Наконец я управился с ней, и в этот момент Королева Марго заглянула в комнату.

-- Сережа, что с тобой?

Я стоял полуголый.

-- Ничего, ничего. -- Голос у меня был глухой, бубнящий.

Я натянул сухую рубашку и, оттолкнув Тамару, вышел из комнаты. Опять оказался в ванной. Вода лилась -- я забыл ее вырубить, -- и я опять полез под душ. Я так и заснул там, в ванной, сидя на кафельном полу и свесив голову под тепловатый дождь. Меня разбудили щекотанием просунутой под дверь рапиры, и, вторично сменив рубашку, я, как ни в чем не бывало, появился за столом, где все было по-прежнему. Было уже четыре часа утра.

За столом сидели Сережа Кореневский, Женя Михайловский, Таня Фриденберг и Королева Марго -- историки, которых я сманил по дороге в ресторан, куда они потащили меня, чтобы отметить получение дипломов. Ресторан был мне не по карману, и я сманил их, вычленив из толпы однокурсников, чтобы повеселиться в узком кругу. Да они и сами были не прочь удрать с официального банкета. А искусствоведы остались в этот вечер без меня -- ну, и ладно! Они по домам разошлись.

Все уже было выпито и съедено, оставалась только бутылка шампанского. Прихватив ее, мы вышли во двор и распили ее на скамейке, по очереди прикладываясь к горлышку, в лучах восходящего солнца. Потом вернулись в квартиру. Парни повалились на тахту и тут же уснули, Таня тоже прикорнула у них в ногах, а мы с Королевой Марго сидели на диване в другой комнате и вели серьезную беседу. Вернее, я говорил, а она слушала.

Я сидел, откинувшись на спинку дивана и закрыв слипавшиеся глаза, а она сидела рядом. Убей бог, не помню, что именно я говорил, но говорил долго и проникновенно и каждый раз, открывая глаза, встречал ее серьезный, слушающий взгляд. Одну только фразу свою запомнил: "Естественный порядок вещей трагичен, а неестественный -- смешон и жалок", -- но -- надо же! -- совершенно забыл, по какому поводу была произнесена эта глубокая сентенция. Потом в комнату вошла Таня и позвала Тамарку. Они уехали. А я пошел к ребятам и, потеснив их, улегся рядом с ними. И тут же уснул как убитый.

* * *

Нетрудно быть логичным, но логика служит, скорее, убедительности, чем истине. К ней прибегают, когда хотят обосновать решение, не связанное с насущной жизненной задачей, или когда подспудно чувствуют себя неправыми.

Обосновывается только сомнительное, маловероятное, то есть то, во что мы, вообще говоря, не верим.
Ортега-и-Гассет. Искусство в настоящем и прошлом.

Человек, уверенный в своей правоте, повторит следом за Камю: "Что же говорить, когда так оно и есть".

Я больше доверяю суждениям темным на первый взгляд, противоречивым, фантастическим, но которые наводят на брезжущий смысл, чем таким, в которых меня волокут по частоколу бесспорных умозаключений. Русская мысль, мне кажется, тем и отличается, что всегда дерзает выразить истину "не-логическую", невыразимую, постигаемую, скорее, в молчании; тем не менее, мы тщимся найти ей практическое применение. Отсюда и вечное наше богоискательство, и наше великое косноязычие. Тут смешиваются Восток и Запад: созерцательность и прагматизм. Нигде, верно, не было стольких и таких заплетающихся мечтателей, чудовищных в своем каменном упорстве.

Русский человек исторически воспитан в условиях неограниченного деспотизма, причем деспотизма не только сверху, но сверху донизу, повсеместного, и, может быть, внизу еще более жестокого. Никогда он не слышал от властей слова, отражающего действительность, -- он слышал только фальшивые лозунги; никогда не видел, чтобы хорошее, нужное дело не превращалось бы, в процессе осуществления, в свою противоположность. "Хороша святая правда, да в люди не годится", "изжил век, а все правды нет", -- говорят русские пословицы. Совдепия не в семнадцатом году началась, а в семнадцатом веке. Безнадежность в кровь нам вошла. Вот и осталось стремиться лишь к отвлеченным идеалам -- потому что от большого жизнеспособного дела нас отстранили, -- и плакаться, и чудачить, и пить, и терзаться оттого, что идеалы наши недостижимы. И, естественно, возникают вопросы: кто виноват? что делать? как должно вести себя, чтобы оправдать свое существование, чтобы совесть не мучилась?

А выходов всего два: либо открыто протестовать, подписывать коллективные письма в защиту несправедливо обвиняемых, выходить на Красную площадь, получать по морде от мальчиков-добровольцев, вылетать с работы, садиться в тюрягу, либо скромно, добросовестно, не обращая внимания на государство, политику, идеологию, игнорируя их, делать свое "маленькое дело" -- то, которое ты сам себе выбрал, которому обучился и в которое способен вложить душу, -- делать как можно лучше, очищая его, по возможности, от лжи и злобы. "Советскую власть, -- говорит Беленков, -- уничтожить нельзя. Но помешать ей вытоптать все живое -- можно. Только это мы в состоянии сделать".

Но что бы ты ни выбрал, от общих проблем не уйти, как не уйти от повсеместного произвола и какой-то обоснованной тупости государственного механизма. Вот и остается надеяться, что где-то все ж таки есть Бог или какая-нибудь абсолютная совесть, -- что теперешние наши мучения оправдаются же когда-нибудь.

Вся русская жизнь -- ожиданье от Бога какой-то неясной амнистии.
Губерман. Гарики.

Трудно вытравить из себя раба и, видимо, невозможно -- из целого народа. Какая уж тут, к чертовой матери, логика!

-- Посудите сами, какую, ну, какую, скажите на милость, какую пользу мог я извлечь из энциклопедии Гегеля? Что общего, скажите, между этой энциклопедией и русской жизнью? И как прикажете применить ее к нашему быту, да не ее одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию... скажу более -- науку?
Тургенев. Гамлет Щигровского уезда.

Анекдот

Приехала к нам из Штатов профсоюзная делегация. Состоялась беседа на высшем уровне. Они спрашивают:

-- А как у вас насчет забастовок?

-- Забастовок у нас вообще не бывает.

-- Как так?

-- А так. У нас рабочие -- сами хозяева своих предприятий, зачем же им бастовать?

Ну, убедили. Только один не верит:

-- Этого быть не может, чтобы рабочий класс не боролся за свои права.

Ему предлагают:

-- Не верите -- пожалуйста, убедитесь сами. Дадим вам предприятие на месяц, делайте, что хотите. Увидите, какая высокая сознательность у наших рабочих.

Назначили его директором завода, стал он зверствовать. Стал нарочно рабочих прижимать, чтобы спровоцировать классовую борьбу. Для начала увеличил рабочий день на два часа. Прошла неделя -- тихо. Ходят, работают. Только пьяные стали чаще попадаться. Тогда он еще увеличил, довел рабочий день до 14 часов, а зарплату -- урезал. Смотрит: что за черт! молчат, работают. Половина завода пьяна в дым, но -- работают!

Вывесил он приказ: работать еще и по выходным, бесплатно. Опять ходят, опять работают, и ни звука! Правда, пьяны уже все поголовно...

Ну, не выдержал он, созвал общее собрание и объявил:

-- Завтра каждого третьего будем вешать!

Смотрит: опустили все головы, молчат.

-- Да хоть вопросы-то есть у вас?

Поднимается рука.

-- Ну?!

-- Скажите, а веревочку -- свою приносить? Или за счет месткома?

* * *

Но мне претит и новомодная славянофильская набожность -- все эти истовые "патриоты", отрастившие бороды, шныряющие всюду за иконами и прялками, открывающие в дежурном порядке русскую культуру. Мне противна эта солоухинщина и глазуновщина: бескультурье в ореоле проникновенных рассуждений, безграмотность, едва прикрытая поверхностной осведомленностью, ложная многозначительность, пошлое фрондерство, а, между тем, умение ловко устраивать свои делишки и скапливать капиталец. Вчера они, оглушая патетикой, ломали церкви, жгли книги, -- сегодня с тем же пафосом вопят о варварстве, суетясь и толкаясь, превозносят ниспровергнутое; завтра, повинуясь новой моде, выкинут украденные иконы на помойку... А пока что отпускают в сторону безличной государственности какие-то "опасные" намеки и не замечают, что она-то, государственность, смотрит на них со снисходительной ухмылкой и чуть заметно поощрительно кивает: ей выгодна эта профанация, этот оголтелый патриотизм, сменивший такое же оголтелое западничество конца 50-х; она видит, что поспела новая партия черносотенцев, агрессивный сброд, руками которого уничтожалась и продолжает уничтожаться русская культура. Какая разница, о чем врать -- о сегодняшнем дне или о трехсотлетней давности...

* * *

Чему служит представление об абсолютном? -- Тому, вероятно, чтобы мы были терпимее друг к другу. "В вечности, -- говорит Кьеркегор, -- устраняется всякое противоречие". Потому что те истины, изНза которых мы ломаем копья, ругаемся, спорим до хрипоты, настолько малы, преходящи, настолько несопоставимы с абсолютным, что разницы между ними можно было бы и не принимать в расчет.

Поэтому говорится: "В спорном что-то остается незамеченным". Великое дао не может быть названо; великий спор [не может быть решен] словами...
Чжуан-цзы.

И только наша муравьиная близорукость, бессильная для восприятия абсолютного, улавливающая исключительно микроскопические расхождения, заставляет нас ломать копья, ругаться и спорить до хрипоты.

В стиле Хемингуэя

Мы встретились на станции "Белорусская -- радиальная" в восемь утра. Пока дожидались Виталика с его бабой, я, усевшись на пол, читал "Охоту на сэтавра", а Леднев с Гореликом, опухшие со сна, читали газеты. Потом поехали в Химки.

Площадь перед речным вокзалом была залита солнцем; мы пересекли ее. Билеты были уже распроданы, поэтому мы прошли прямо к причалу и замешались в толпу пассажиров. На "Ракете" мы заняли корму, и пассажиры, спускаясь с верхней палубы, проходили мимо нас.

"Ракета" шла по каналу, на бетонированных берегах которого сидели рыболовы с удочками. Канал поворачивал, и солнечный луч, падавший на нас из люка, все время перемещался. Американец откинулся на спинку скамьи и подставил солнцу лицо. Было еще довольно прохладно. Нас обдувал ветер, смешанный с брызгами, и я предложил Тоне свою куртку, но она покачала головой. За шумом воды слов не было слышно. Мы с Гореликом, перемигиваясь, поглядывали на девушку, стоявшую у борта: ветер задирал ее юбку. Сашка сидел, закинув голову, с закрытыми глазами.

В Тишково мы высадились на деревянную пристань. Красный катер дяди Миши покачивался в ста метрах. Мы помахали ему. Пассажиры двинулись вверх по тропинке, и "Ракета" отвалила. Тогда катер развернулся и подошел к пристани. "Здравствуйте, дядя Миша!" -- закричали мы. Он зацепился багром, и мы спустились в катер. Все прошли в кабину и разместились в креслах, а мы с Американцем и Тоней остались на кормовом диванчике.

-- Ого! -- сказал я. -- А катер-то был обстрелян таможенной охраной.

На бортовом стекле виднелась заделанная дырочка с разбегающимися трещинами. Сашка сразу же подставил лицо солнцу.

Дядя Миша вел катер наискось через залив, а потом вдоль западного берега водохранилища. Перед следующим заливом мы увидели объявление на буйке: "Катание на водных лыжах запрещено". Дядя Миша обернулся и сказал:

-- Ничего, я вас в другое место отвезу. Только вещи сначала положим.

-- А почему? -- спросил Виталик.

-- Мальков, что ли, здесь развели, -- пояснил Горелик. -- А жаль: хорошо здесь было.

Катер сделал еще один поворот, и показалась база. Дядя Миша ввел катер в гараж, и выскочивший на палубу Американец зачалил его. Вылезая с двумя сумками -- своей и Леднева, -- я стукнулся головой о ржавую поперечную трубу. Мы прошли по мосткам над водой и стали подниматься по деревянной лестнице на берег. Пересекли лужайку, посреди которой торчал флагшток, -- высокая трава была еще влажной от росы -- и вошли в один из домиков на опушке леса. Здесь было шесть кроватей, печка и умывальник. Пока мужская часть нашей компании переодевалась, Тоня с Ниной сидели на лужайке, на столе для пинг-понга, а потом мы ждали их. Потом все спустились к катеру.

Я помогал Американцу распутывать и сматывать в бухту старый фал со множеством узлов. Остальные в это время сидели на мостках в гараже, опустив ноги в воду. Тоня разделась и нырнула с мостков и вскоре выплыла на середину залива. Потом пришел дядя Миша, и мы полезли на катер, передавая друг другу широкие лыжи с резиновыми креплениями и свернутый фал, -- все это было сложено на корме.

Дядя Миша вывел катер из залива. Теперь он не огибал западный берег, а направил катер по диагонали к противоположному берегу водохранилища. Катер подошел к мосткам, и мы высадились. Солнце стояло уже высоко.

Первой стартовала Тоня, но неудачно. Горелик сидел на корме, выбирая фал. Задним ходом катер опять приблизился к мосткам, и Горелик издали бросил фал. Я поймал его и передал Американцу -- он уже сидел на краю мостков с надетыми лыжами, а Тоня, смеясь, вылезала из воды.

Вода под катером вспенилась, фал в руках Горелика стал быстро разматываться, потом Сашку сильно дернуло и сорвало с мостков. Он сделал падающее движение, но удержался на ногах и, выпрямившись, понесся вслед за катером. Мы видели, как он мчится вдали, уклоняясь из стороны в сторону плавными зигзагами, а потом катер и он скрылись из вида в сверкании солнечных бликов. Тоня возле меня вытиралась махровым полотенцем.

Катер показался. Теперь он мчался назад, и Американец появлялся то справа, то слева от него, поднимая тучу пены при разворотах. Мы увидели, как он показал Горелику два пальца. Катер описал широкую дугу и пошел по второму кругу. И все повторилось: они исчезли вдали, в сверкании бликов, а потом снова возникли, быстро приближаясь, и Сашка мелькал справа и слева от катера, и катер стал описывать дугу перед мостками. Американец с фалом в одной руке тоже стал описывать дугу, еще более широкую, летя рядом с катером и стремительно от него отдаляясь, и на излете этой дуги бросил фал. Теперь он летел прямо к мосткам, опустив руки вдоль тела, на слегка согнутых ногах, сосредоточенно глядя на бурун под лыжами, а бурун все ослабевал и ослабевал, движение постепенно замедлялось, и, не дотянув шагов десяти, Сашка ушел в воду. Он вынырнул и поплыл к мосткам, толкая снятые лыжи перед собой, а катер, развернувшись, догонял его сзади.

Следующим по очереди был Виталик. Ему, видно, очень хотелось пофорсить перед своей Ниной, но тут фал стал рваться. Он оборвался первый раз, и второй, и третий, и каждый раз Виталику приходилось возвращаться вплавь, в то время как мы быстро сращивали оборванные концы, но фал был старый, и мы решили, наконец, плюнуть на это дело. Горелик с дядей Мишей умчались на базу за новым фалом.

Виталику все-таки удалось показать класс: он поднимал фал над головой, зажимал его между колен -- а руки в это время свободно лежали на бедрах, -- прыгал на волнах и прямо-таки виртуозно разворачивался. Финишировал он лихо: подлетел прямо к мосткам и с ходу уселся на них. Неприятно было то, что ничего этого он не стал бы делать, не будь здесь этой Нины, или нас, или зрителей на берегу. Неприятно было то, что он не стал бы это делать просто так.

А потом настала моя очередь. Впервые в жизни я встал на водные лыжи. Я зарылся в воду сразу же, как только меня сорвало с мостков, но, не желая выпускать фал из рук, долго волочился под водой, пока лыжи не соскочили. Во второй и в третий раз повторилось то же самое, но мне не давали передышки: вновь усаживали на край мостков, помогали нацеплять лыжи и снабжали полезными советами. Уж очень они хотели, чтобы я научился. Наконец, я замотался и пересел на катер, а на лыжи встал Горелик. Вот тут-то и началось самое главное.

Клоун в цирке -- это артист самого высокого класса. Потому, во-первых, что он умеет все то, что умеют и другие, но, если канатоходец только ходит по канату, жонглер только жонглирует, акробат только крутит сальто, клоун делает и то, и другое, и третье. А во-вторых, он делает это лучше. Ибо пародирует.

Я начал хохотать сразу же, как только катер тронулся и натянувшимся фалом Вовку сволокло (именно сволокло) с мостков. Я сидел на корме мчащегося катера, и в туче брызг передо мной маячила, моталась и билась на конце фала донельзя перепуганная дурацкая харя в дурацкой белой шапочке с пластмассовым козырьком. Горелика бросало из стороны в сторону, подкидывало волнами; стараясь удержать равновесие, он нелепо размахивал руками и ногами, садился на пенный бурун, почти опрокидывался, но в последний момент овладевал стихией, делал зверское лицо и залихватски сдвигал шапочку козырьком назад. Убедившись, что бояться нечего, он переругивался с досаждавшими ему волнами и отплевывался от них. Затем, почувствовав полную безнаказанность и впав в дурацкий бесшабашный азарт, он летал вокруг катера, почти обгоняя его, разевая рот в самодовольной ухмылке, пока какая-нибудь волна не наносила ему предательского удара, и тогда снова начиналась безумная борьба со стихией. Несколько раз он пытался заговаривать с рыбаками в лодках, мимо которых мы проносились, причем некоторые из этих лодок оказывались между ним и катером, и ему приходилось молниеносно перебрасывать фал через головы озадаченных собеседников, но фал увлекал его дальше, и он, оборачиваясь, только недоуменно кивал им на катер, как на досадную помеху. Несколько раз дурацкую шапочку сдувало у него с головы, но он ловил ее на лету, а потом сдуло совсем, и он хотел броситься за ней, но фал дернул его, и, встряхнувшись, едва не упав, он понял, что навсегда потерял ее, и горько заплакал.

Я катался по корме, царапая обшивку, и хохотал до слез. Когда катер вывел Вовку на финишную дугу, он вдруг задрал ногу с лыжей и начал стаскивать крепление. Волны колотили его, а он, стоя на одной ноге, втянув голову в плечи, пытаясь на бешеной скорости справиться с креплением, весь ходил ходуном и стал похож на летящее к берегу мельничное колесо. Он так и вылетел из дуги к мосткам -- на одной лыже, держа другую двумя руками под мышкой и размахивая свободной ногой, с выражением дурацкого энтузиазма на лице. Это было представление!

Потом все опять стартовали по разу. Тоня, сделав круг, призналась:

-- Не смогла я второго круга сделать: ноги устали -- ужас!

-- А ты их не расставляй, -- посоветовал Горелик, -- ты их вместе держи.

Я становился на лыжи еще раза три, но все неудачно. Добился лишь того, что меня выносило из воды, но, не умея координировать движения, я импульсивно брал фал на себя и преждевременно выпрямлял колени; в это момент фал, лишенный нагрузки, ослабевал, и я заваливался на спину. Несколько раз пыталась стартовать Нина, но у нее, как и у меня, ничего не получалось.

Потом мы проголодались и, погрузившись в катер, отправились на базу. Мы достали из сумок вино, мясо, сыр, хлеб, помидоры, огурцы, консервы и разложили все это на столе среди деревьев.

-- Ну, как, шашлыки будем делать? -- спросила Тоня.

-- Ни к чему, -- решили. -- И так всего много, да и ждать неохота.

-- Дядя Миша, идите к нам! -- позвала Тоня.

Она резала хлеб, а я, раскрыв нож, вынимал пробки из прохладных бутылок. Тут оказалось, что Виталик с Ниной куда-то исчезли. Мы долго кричали им, поворачиваясь во все стороны и дурачась, а потом они вышли из леса, и мы, притворившись, что не замечаем их, двинулись к столу.

-- Извините, парни, так уж получилось, -- сказал Виталик, когда Нина прошла вперед.

Мы сели вокруг стола и разлили вино по кружкам.

После обеда мы разлеглись на траве, а Виталик с Ниной снова скрылись в лесу. Отдохнув, играли в футбол: мы с Гореликом играли против Американца и Тони. Мы сначала одолевали, но Сашка не сдавался -- он, фактически, играл против нас один, хотя Тоня тоже очень храбро играла, -- и скоро я задохся и перестал бегать. Дядя Миша смотрел на нас издали и смеялся. Мы с Гореликом больше кричали, чем играли. В общем, мы проиграли.

Мы были красные и потные после игры, и пошли купаться. Спустились вниз, к мосткам, и с лодок бросились в воду. Дядя Миша тоже спустился с нами. Пока мы плавали, брызгаясь, по заливу, с берега спустились и Виталик с Ниной.

-- Что, Виталик, пора охладиться? -- кричал Вовка с середины залива -- они уплыли туда с Тоней, а мы с Американцем к этому времени уже вылезли из воды и сидели в лодках, обсыхая на солнце. Потом мы пошли играть в волейбол, потом снова купались, и, наконец, настало время уезжать. Солнце уже низко висело над деревьями.

Мы собрали вещи и спустились к катеру. Катер шел по гладкой, розовой воде водохранилища. Он срезбл своим ходом верхний слой этой глади, и две волны смыкались за его кормой, образуя высокий пенистый бурун, который вновь разваливался на две стороны, и две волны, опадая пенистыми гребнями, далеко разбегались, тревожили розовую гладь, заставляя плясать неподвижные лодки рыбаков, а внутри вытянутого треугольника за кормой бушевал цилиндрический поток воды.

-- Ну, Сашка, -- сказал я Ледневу, -- отдыхать с тобой -- вариант беспроигрышный!

-- Имеешь право, -- ответил он.

Мы вылезли со своими сумками на деревянную пристань и попрощались с дядей Мишей, потом стали подниматься по тропинке. Мы прошли через лес, пересекли поле и вышли к автобусной остановке. Автобус довез нас до железнодорожной станции. Там мы купили по пакету молока и в ожидании электрички выпили его.

 
© URSS 2016.

Информация о Продавце