URSS.ru - Издательская группа URSS. Научная и учебная литература
Об издательстве Интернет-магазин Контакты Оптовикам и библиотекам Вакансии Пишите нам
КНИГИ НА РУССКОМ ЯЗЫКЕ


 
Вернуться в: Каталог  
Обложка Томсон А.И. Избранные работы по морфологии славянских языков: Развитие категории одушевленности. Серия 'Лингвистическое наследие ХХ  века'
Id: 25991
 
155 руб.

Избранные работы по морфологии славянских языков: Развитие категории одушевленности. Серия "Лингвистическое наследие ХХ века"

URSS. 2006. 128 с. Мягкая обложка. ISBN 5-484-00166-8.

 Аннотация

Предлагаемая читателю книга составлена из нескольких статей выдающегося русского лингвиста А.И.Томсона (1860--1935), посвященных проблеме развития категории одушевленности в славянских языках. Обсуждая эту проблему, А.И.Томсон обращается к семасиологической стороне языка, что позволяет ему сформулировать целостную и стройную концепцию.

Книга будет полезна филологам-славистам, а также всем, кто интересуется проблемой соотношения грамматических, логических и психологических категорий, историей славянских языков, морфологией русского языка.


 Содержание

Формула одушевленности (В.К.Журавлев, И.В.Журавлев)
Родительный-винительный падеж при названиях живых существ в славянских языках
К вопросу о возникновении родительного-винительного падежа в славянских языках. Приглагольный родительный падеж в праславянском языке
К вопросу о возникновении родительного-винительного падежа в славянских языках. Сходные явления в других языках
Происхождение форм именительного и винительного падежей и грамматического рода в индоевропейском праязыке

 Из вступительной статьи. Формула одушевленности

В языковедении приходится считаться с формальной стороною всякого мышления вообще, насколько она обнаруживается в фактах языка, обусловливая их и находясь сама в зависимости от них. Эта логика языка должна быть изучаема в самом языке, точно так же, как и психология языка изучается уже в самом языке, по той простой причине, что вне языка эти явления в таком виде не встречаются.
Совершенно ошибочен взгляд... что все равно какой системой психологии пользуется лингвист на практике... Как будто психология воздвигается где-то на стороне и затем, так сказать, импортируется в языковедение для объяснения явлений языка. На самом деле сам язык является источником установления психологических истин... Поэтому языковед не может пользоваться готовой психологией, кроме той, которая вытекает из психологического изучения самого языка, или вернее, которая проверена и дополнена при помощи психологического изучения самого языка.

А.И.Томсон

Предлагаемая читателю книга составлена из нескольких статей выдающегося русского лингвиста А.И.Томсона (1860--1935), напечатанных в начале прошедшего века в "Известиях Отделения русского языка и словесности Императорской академии наук". Все публикуемые здесь статьи так или иначе связаны с весьма интересной проблемой -- проблемой формирования категории одушевленности в славянских языках. Издание этой книги сейчас, по нашему глубокому убеждению, является весьма целесообразным. И связано это с тем, что в нынешнее время наиболее активно развиваются области языкознания, существенно затрагивающие "интересы" ряда других научных дисциплин, и прежде всего -- психологии. Проблема соотношения грамматики, логики и психологии была и остается одной из важных проблем языкознания, так что вполне уместно напомнить современному читателю о том, как эту проблему решали лингвисты, закладывавшие методологический фундамент нашей науки. Кроме того, не мешает лишний раз продемонстрировать и те границы, на которых психологическое описание явлений языка непременно должно остановиться. Собранные здесь работы А.И.Томсона как нельзя более удачно совмещают и оперирование фактами психологии (как любой хороший языковед, в психологической науке своего времени Томсон разбирался прекрасно), и анализ собственно языковых (здесь -- главным образом морфологических) явлений и процессов. Поэтому и цитату для эпиграфа к нашей статье мы выбрали неслучайно: в свое время к этой цитате нам придется еще вернуться.

* * *

Рассуждения А.И.Томсона о формировании категории одушевленности в славянских языках вкратце сводятся к следующему. Фонетические процессы, происходившие в праславянском языке, привели к исчезновению различий между формами им. и вин. падежа ед. числа с основами на *-o, *-u, *-i. В результате возник целый ряд ситуаций, характеризующихся формальным неразличением субъекта действия и объекта действия, или агенса и пациенса (ср. сынъ видитъ отьць при свободном порядке слов, не исключающем значения "отец видит сына"). Для анализа возможностей выхода из создавшегося затруднения Томсон, в отличие от ряда своих современников, работы которых он анализирует (Мейе, Вондрака и др.), обращается к семасиологической стороне языка.

Прежде всего он отмечает, что во многих случаях, чтобы отличить агенс от пациенса, не было настоятельной необходимости изменять флексию, так как различие было по тем или иным причинам очевидно говорящим, например -- было обусловлено значением глагола (ср. роди мать сынъ). Иногда пониманию пациенса как агенса препятствовали те или иные дополнительные указания. Но были и такие ситуации, когда пациенс мог быть понят как агенс, поскольку был "заранее возбужден" в представлениях слушателя как психологическое подлежащее, а значит, стремился в предложении занять место и грамматического подлежащего. Выйти из такой ситуации можно путем образования страдательного спряжения: "если Иван узнал Петра, и в то же время представление "Петр" возбуждено заранее и стремится стать подлежащим, то есть только одна возможность удовлетворить это стремление: "Петр был узнан Иваном", так как "Петр узнал Ивана" извращает смысл, делает Pat. "Петр" Agens 'ом". Однако, замечает Томсон, значение страдательного личного глагола все же не тождественно со значением действительного глагола, и потому использование страдательного спряжения не всегда удовлетворяло мысли говорящего. Оставалось одно только средство -- оттеснить пациенс, стремящийся на место подлежащего, в положение дополнения при помощи особого знака винительного падежа. Таким знаком и стала звуковая форма родительного падежа, выступившая с новым значением винительного. Эта форма и называется родительным-винительным падежом; ее возникновению, говорит Томсон, способствовала изначальная близость значений этих двух падежей (ср. он ищет квартиру, он ищет квартиры, купи карандаши, купи карандашей и т.д.).

Итак, замена форм старого вин. падежа формами род. падежа обусловлена необходимостью отличать падеж объекта от падежа субъекта. Это значит, что эпицентром указанного процесса должны были стать существительные с всегда определенным значением (прежде всего собственные имена), а также указательные и личные местоимения -- поскольку "только представление, знакомое слушателю и заранее возбужденное в нем, может стремиться стать у него исходной точкой, к которой говорящий пристегивает сказуемое"...

Но почему употребление форм род.-вин. падежа ограничилось по преимуществу названиями живых существ и не распространилось на названия неодушевленных предметов? Для ответа на этот вопрос Томсон приводит расчеты (по данным современного русского языка), согласно которым подавляющее большинство глаголов по своему значению требует понимания человека как агенса и почти половина глаголов требует понимания вещи как пациенса, так что человек является агенсом по преимуществу, а вещь -- пациенсом по преимуществу. "Отсюда понятно, что когда требовалось в языке различать в звуковой стороне Ag. и Pat., необходимо было отмечать прежде всего названия лиц, когда они были Pat., т.е. когда они должны быть в вин. п. Этим объясняется возникновение род.-вин., как признака именно Pat., прежде всего и вообще преимущественно в названиях лиц. Для названий вещей отличительный признак мог бы требоваться только для им. п., когда они являлись в сравнительно редком положении Ag. Животные занимают в этом отношении среднее место, употребляются только несколько чаще как Pat., чем как Ag.; но вместе с тем они настоящие живые производители действия, как человек. Одновременно с человеком при глаголе они преимущественно Pat. (бить, звать и пр.), рядом с вещью -- Ag. (есть, рвать и пр.)". Такое объяснение формирования категории одушевленности имеет серьезное преимущество по сравнению с некоторыми другими. Действительно, если бы весь процесс сводился только к действию синтаксической или морфологической аналогии, то в этом случае родительный-винительный падеж "мог бы без разбора распространяться на разные слова и категории слов".

Мы отметили далеко не все вопросы, которые А.И.Томсон обсуждает в собранных здесь статьях. Опуская анализ дальнейшего содержания книги, перейдем теперь к рассмотрению того, как развитие категории одушевленности можно объяснить средствами современной науки, и попытаемся подойти к проблеме сначала с психологической, а затем -- с лингвистической стороны.

* * *

Каковы психологические критерии, позволяющие отличить субъект действия от объекта действия? Ответить на этот вопрос далеко не так просто, как кажется на первый взгляд.

Можно различить по крайней мере три варианта базовых отношений, с формированием которых связано появление психологической категории одушевленности (а также категорий причинности и субстанциальности): это отношения "субъект -- объект", "субъект -- субъект" и "объект -- объект". Ни одна из указанных оппозиций не развивается сама по себе в отрыве от остальных.

Чтобы охарактеризовать фундаментальный принцип, которому подчиняется построение субъект-объектных отношений, приведем рассуждения современного психолога А.Ш.Тхостова, разработавшего оригинальную модель топологии субъекта. "Каждое совершающееся со мной событие я могу непроблематично квалифицировать как случившееся со мной или сделанное мной. В первом случае я сталкиваюсь с независимыми от меня силами объективного мира, во втором -- выступаю автором своего поступка. Граница, проходящая между этими событиями, -- и есть граница, отделяющая объект от субъекта". Местоположение этой границы не должно быть жестко фиксированным, что демонстрируется на классическом примере "феномена зонда": ощущения испытуемого, использующего для изучения объекта зонд, локализуются не на границе руки и зонда, а на границе зонда и объекта (зонд включен в схему действий и не объективирован), но как только зонд начинает по каким-то причинам двигаться "сам", он сразу же объективируется. Анализ этого феномена позволяет заключить, что граница между субъектом и объектом совпадает с границей автономности/предсказуемости действия: "Наиболее важная особенность, позволяющая зонду "сворачиваться", -- это его контролируемость, отсутствие "непредсказанных" изменений. В соответствии с наиболее фундаментальной интуицией инерции с зондом не должно происходить никаких "самопроизвольных" изменений -- он должен быть механическим, мертвым проводником активности субъекта. Любая непредсказанность, обнаруживаемая зондом, интерпретируется как его активность и приводит к его вычленению, сдвигу границы субъективности". Именно эта интуиция, как замечает и сам А.Ш.Тхостов, лежит в основе отличения мертвого от живого.

Но отношения "субъект -- объект" не могут быть выстроены вне связи с отношениями "субъект -- субъект". Можно было бы привести большое количество аргументов, подтверждающих это положение, но, видимо, в этом нет здесь необходимости (заинтересованному читателю можно посоветовать обратиться к работам Л.С.Выготского, Ж.Пиаже, Д.Б.Эльконина, А.А.Леонтьева и др.). Отметим лишь, что генезис субстанциальности, характеризующийся появлением в опыте ребенка тождественных ("перманентных", способных существовать и вне поля восприятия) объектов, неразрывно связан с формированием семиотической функции как функции "передачи" объекта другому. Семиотический механизм требует разделения "идеального" и "реального" планов действия, дифференциации внутренней и внешней деятельности, а такая дифференциация, по словам Д.Б.Эльконина, -- это и есть социализация. Мир "удваивается" тогда, когда в предмете человек начинает видеть образ этого предмета. При этом, с одной стороны, объекты мира становятся реальными (тождественными самим себе, постоянными во времени), а с другой -- они же становятся идеальными, т.е. отрываются от наглядной ситуации, "уходят" из сенсорного поля. Только такие объекты и могут быть "общественно осознаны", только ими и можно "обмениваться" друг с другом при общении. Психологическая категория субстанциальности связана с категориями времени и причинности (а стало быть, и активности). Это, между прочим, означает, что и собственную активность человек впервые узнаёт не иначе, чем как активность другого человека: "с самого начала формирования собственного предметного действия всегда есть другой человек. Я действую, как другой, а это и есть начало "децентрации"".

Однако ни отношения "субъект -- объект", ни отношения "субъект -- субъект" не могут выстраиваться без связи с отношениями "объект -- объект". Никакая экспликация субъект-объектных или субъект-субъектных отношений не обходится без экспликации связей, существующих между различными объектами: воспользовавшись терминами Ж.Пиаже, можно сказать, что семиотическая функция возникает тогда, когда ассимиляция объектов схемами действия трансформируется в ассимиляцию самих объектов между собой. "Эта новая форма ассимиляции уже была потенциально заложена в сенсомоторной форме, поскольку эта последняя распространялась на многие, последовательно возникающие объекты: достаточно, однако, было дополнить эти последовательные ассимиляции симультанным действием постановки в соответствие, чтобы перейти на следующий уровень. Но такое действие содержит в себе восстановление в памяти объектов, не наблюдаемых в данный момент, а это восстановление в памяти требует формирования специфического инструмента, которым и является семиотическая функция". С формированием семиотической функции, как мы уже отмечали, связано построение понятия объекта: именно объект, "вырванный" из сенсомоторной схемы действий и обретший свою "независимость" (будучи встроен в схему объективных отношений с другими объектами мира), может быть представлен человеком самому себе или другому человеку при помощи семиотических средств. И, как говорит Пиаже, "несомненно, что только на уровне построения понятия объекта появляется аффективное отношение к лицам, которые после этого начинают восприниматься как центры независимых действий". В этом заключается диалектическая противоречивость процесса децентрации мира ребенка: чтобы постепенно прийти к самому себе, к осознанию своего Я (а значит, и своей активности), ему требуется последовательное избавление от собственного эгоцентризма.

Вопроса об иерархии рассмотренных форм отношений мы касаться здесь не будем; отметим только, что в самом общем виде этот вопрос сводится к контроверзе деятельность/общение (что "первично"?) и связанным с нею знаменитым проблемам "noumena -- phaenomena" Канта и "цель -- действие" Гегеля. Во всяком случае, задача отыскания источника активности была и остается одной из самых серьезных "философских" задач психологии. Однако неоднозначность ответа на вопрос, кто же все-таки действует, можно продемонстрировать даже абстрагируясь от сложной философской проблематики.

События, за которыми психологически более или менее "понятным" способом усматривается источник активности, могут быть расположены в виде континуума, один полюс которого будет представлен воспринимаемым действием (движением!), а другой -- состоянием (ср. в связи с этим своеобразие семантики глаголов действия и состояния). Именно предмет, который "движется сам", в первую очередь привлекает к себе внимание и выделяется среди всех остальных предметов (поэтому, кстати, психологически правильным является утверждение о том, что Солнце движется вокруг Земли, а совсем не наоборот). Здесь проявляется фундаментальный закон, согласно которому воспринять нечто в принципе невозможно, если ему не предшествовало нечто другое, а потому и восприятие неподвижных предметов требует непременной подвижности самого воспринимающего. Субъект действия -- это прежде всего тот, кто движется. Это позволяет объяснить и некоторые особенности архаичного мышления: как подчеркивал С.Д.Кацнельсон, "действия, в отличие от состояний, долгое время осознавались как произвольно-личные действия. ... действие резко противопоставлялось состоянию, внешнее действие лица на инертные предметы -- внутреннему состоянию как скрытой потенции лица или неподвижности и пассивности инертных предметов".

Кажется, что отличие действующего от претерпевающего всегда очевидно. Однако есть целый ряд ситуаций, характеризующихся неразличением психологических субъекта и объекта действия (каузации) или даже их инверсией. Неразличение субъекта и объекта каузации, как и в целом неразличение Я и не-Я, -- черта, свойственная мышлению на ранних этапах его развития. Различные примеры нарушения процессов присвоения и отчуждения, примеры искажения субъект-объектных отношений демонстрирует и психопатология (человек может считать себя бездушным автоматом или, к примеру, ощущать, что его собственные мысли, чувства или действия на самом деле производятся кем-то другим). По вопросу о своеобразии способов различения субъекта и объекта каузации и отражения причинно-следственных отношений в первобытном мышлении существует обширная литература, к которой мы и отсылаем заинтересованного читателя (В.Вундт, Э.Кассирер, Л.Леви-Брюль, К.Леви-Стросс, Э.Эванс-Притчард и др.). Интересные примеры неразличения либо инверсии субъекта и объекта каузации описаны и в психологии развития ребенка. "Первой формулой причинности, -- говорит А.Валлон, -- является двучленное сочетание, образуемое поляризацией действия и раздражения, сначала слитых друг с другом. Но вначале связи между этими двумя полюсами носят неопределенный или амбивалентный характер. Ребенок, ударившись о ножку стула, зло бьет эту ножку, как будто она его ударила".

Мы выбрали этот пример в связи с тем, что он особенно показателен. Ж.Лакан, который вслед за А.Валлоном обратил самое пристальное внимание на иллюстрируемую приведенным примером "стадию зеркала", подчеркивал взаимообращаемость формируемых на этой стадии отношений "Я -- другой": маленький Поль плачет, говоря, что его ударил Франсуа, тогда как в действительности Франсуа ударил он сам. Отметим попутно, что известная тенденция маленьких детей сваливать собственные проступки на других объясняется совсем не отсутствием у них совести, а теми объективными закономерностями, которым подчиняется развитие отношений "субъект -- объект", "субъект -- субъект", "объект -- объект" и связанных с этими отношениями психологических категорий субстанциальности, причинности, одушевленности (активности, произвольности).

Что же касается грамматических категорий, то, как продемонстрировал в свое время Ж.Пиаже, ребенок начинает правильно использовать их в своей речи раньше, чем обретает способность осознать их значение. Кроме того, грамматические категории (например, категории подлежащего, сказуемого, дополнения) могут и не совпадать с психологическими, что давно уже было подмечено как языковедами, так и психологами. Подробный анализ этой проблемы читатель может найти, к примеру, в "Философии грамматики" О.Есперсена. В главе "Подлежащее и сказуемое" Есперсен, в частности, приводит отрывок из знаменитой "Аналитической психологии" Г.Ф.Стаута, который здесь целесообразно процитировать. "Сказуемое предложения есть определение того, что не было до этого определено. Подлежащее -- это результат предыдущей мыслительной деятельности, являющийся основой и исходной точкой для дальнейшего развития. Дальнейшее развитие -- это сказуемое... Все ответы на вопросы являются сказуемыми как таковыми, а все сказуемые могут рассматриваться как ответы на возможные вопросы. Если утверждение Я голоден является ответом на вопрос Кто голоден?, сказуемым будет я. Если же задан вопрос С вами что-то неладно?, сказуемым будет голоден. Каждый новый шаг в течении мысли можно рассматривать как ответ на вопрос. Подлежащее является, так сказать, формулировкой вопроса, а сказуемое -- ответом". Нетрудно догадаться, что лингвист О.Есперсен, проанализировав различные определения грамматического и психологического подлежащего и сказуемого, пришел к выводу, что "лучше сохранить традиционные термины, но ограничить их той сферой, где их значение известно каждому, т.е. употреблять термины "подлежащее" и "сказуемое" исключительно в значении грамматического подлежащего и сказуемого и отвергнуть всякие попытки присоединить к этим терминам адъюнкты "логическое" и "психологическое" ". Психологическое дополнение, как показывают многочисленные примеры, тоже не всегда совпадает с дополнением грамматическим, а значит, по Есперсену, "взаимоотношения между подлежащим и дополнением нельзя установить раз навсегда ни чисто логическими рассуждениями, ни каким-либо определением; каждый конкретный случай подлежит особому рассмотрению в соответствии с характером данного глагола".

Итак, совершенно ошибочно полагать, будто бы способность различать субъект и объект присутствует в сознании говорящих с самого начала в качестве некоторой самоочевидной данности, а язык лишь более или менее адекватно реципирует эти представления и вырабатывает соответствующие им формы. Здесь и следует вспомнить те слова А.И.Томсона, с которых мы начали эту статью: нельзя считать, будто бы психология воздвигается где-то на стороне и затем в готовом виде импортируется в языкознание, ведь, напротив того, во многом именно сам язык является источником психологических истин. Стало быть, и развитие грамматических категорий не может быть просто выведено из развития категорий психологических: всё несколько сложнее.

Всё сложнее, однако, также и потому, что из положения "язык является источником психологических истин" можно было бы сделать вывод, будто люди мыслят и действуют соответственно тому, как они говорят (что привело бы нас к гипотезе лингвистической относительности). Проблема взаимоотношений между сознанием, мышлением и языком, которая здесь возникает, требовала бы для своего обсуждения куда больше места, чем то, которое мы можем ей отвести в настоящих строках. Поэтому мы постараемся привести здесь предельно емкие формулировки. Сознание, по словам А.Н.Леонтьева, есть "отражение действительности, как бы преломленное через призму общественно выработанных языковых значений, понятий". "Производство языка, как и сознания, и мышления, первоначально непосредственно вплетено в производственную деятельность, в материальное общение людей". Строение сознания определяется строением деятельности; чтобы охарактеризовать сознание, надо "рассмотреть, как складываются жизненные отношения человека в тех или иных общественно-исторических условиях и каково то особое строение деятельности, которое данные отношения порождает". И если "сознание обязано своим возникновением происходящему в труде выделению действий, познавательные результаты которых абстрагируются от живой целостности человеческой деятельности и идеализируются в форме языковых значений", то и языковое значение, как и сознание в целом, принадлежит в первую очередь миру общественно-исторических отношений: "в значениях представлена преобразованная и свернутая в материи языка идеальная форма существования предметного мира, его свойств, связей и отношений, раскрытых совокупной общественной практикой". Из этого рассуждения вовсе не следует непосредственная выводимость языковых категорий из категорий психологических: здесь подчеркивается лишь характер языкового значения как идеальной формы деятельности. Поэтому и положение "люди мыслят и действуют соответственно тому, как они говорят" нуждается в определенной коррекции: в действительности, скорее, люди и мыслят, и говорят соответственно тому, как они действуют.

Чтобы все это прояснить, необходимо воспользоваться понятием превращенной формы, восходящим к работам Гегеля и Маркса. По известной формулировке М.Мамардашвили, превращенная форма есть "продукт превращения внутренних отношений сложной системы, происходящего на определенном ее уровне и скрывающего их фактический характер и прямую взаимосвязь косвенными выражениями". "Особенность превращенной формы... состоит в объективной устраненности здесь содержательных определений: форма проявления получает самостоятельное "сущностное" значение, обособляется, и содержание заменяется в явлении иным отношением, которое сливается со свойствами материального носителя (субстрата) самой формы (например, в случае символизма) и становится на место действительного отношения". Структура языка и есть характерный пример превращенной формы: связи и отношения социальной деятельности в языке снимаются, заменяются иными связями и отношениями, выступающими как его собственные свойства и признаки. Полезно в связи с этим напомнить и следующие слова А.Н.Леонтьева: "...никакое развитие непосредственно не выводимо из того, что составляет лишь необходимые его предпосылки, сколь бы детально мы их ни описывали. Марксистский диалектический метод требует идти дальше и исследовать развитие как процесс "самодвижения", т.е. исследовать его внутренние движущие отношения, противоречия и взаимопереходы, так что его предпосылки выступают как в нем же трансформирующиеся, его собственные моменты".

Стало быть, и психологические критерии различения субъекта и объекта действия, как бы по-разному они ни "работали" в разных ситуациях (например, в первобытном или детском мышлении), все же в снятом виде содержат объективные отношения, свойственные самому акту деятельности. Развитие форм деятельности отражается в развитии психологических категорий.

Попытаемся сделать некоторые предварительные выводы из наших рассуждений. В поисках "источника активности" психологическое исследование, как кажется, наталкивается на ряд собственных затруднений, так что "попутное" объяснение генезиса не только психологических, но и грамматических категорий было бы для такого исследования явно непосильной задачей (к тому же оно просто привело бы к потере предмета исследования). Но здесь есть один нюанс, на который следует обратить внимание. Как мы уже отмечали выше, попытка выстроить иерархию субъект-объектных, субъект-субъектных и объект-объектных отношений неизбежно наталкивается либо на кантовскую проблему феноменальности, либо на гегелевский круг "цель -- действие": в любом случае оказывается, что искомая активность или способность к действию должна как бы предшествовать самой себе. Возможный способ выхода из этой ситуации заключается в том, чтобы "распределить" активность по всей системе анализируемых отношений и исследовать развитие самой этой системы, ее "внутренние движущие отношения", как бы "децентрировав" при этом субъекта (в этом пункте теория деятельности сближается со структурализмом: децентрация субъекта в скрытом или явном виде присутствует в любой неклассической концепции субъективности).

Вопрос об отличении действующего от претерпевающего отходит здесь на второй план, ведь и действующий, и претерпевающий, будучи связаны определенным отношением, мыслятся здесь как участники одного (общего) и одновременно разных действий. Поясним это при помощи некоторых примеров, имеющих непосредственное отношение к основной теме наших рассуждений. Когда мы говорим Иван рубит дрова, то нам нет большой необходимости различать агенс и пациенс, поскольку в нашей культуре трудно представить, чтобы дрова взяли топор и порубили бы Ивана. Так что выражение Иван рубит дрова вполне может означать "Иван и дрова участвуют в действии рубки"; различия в способе участия Ивана и дров в общем действии здесь подчеркивать не обязательно. Кстати, и сам А.И.Томсон принимает в расчет подобные примеры, осознавая, что представление о действии далеко не всегда требует различения агенса и пациенса средствами языка. "Было бы ошибочно думать, -- указывает он, -- что объективно данные явления, обозначаемые переходными глаголами, принудили наших предков выработать такие (переходные) значения глаголов, которые непременно должны сопровождаться представлениями agens 'а и patiens 'а. Внешние явления дали лишь повод выработать такие значения. Но те же понятия, которые обозначаются переходными глаголами, могли бы существовать и без связи с agens и patiens, и в действительности существуют". Несколько иначе дело обстоит с высказываниями типа Мать любит дочь. Хотя мать и дочь участвуют в одном действии (мать любит дочь, дочь вызывает в матери любовь), это действие требует для своего осознания четкого различения его участников, агенса и пациенса: дрова не могут рубить Ивана, а дочь вполне может как любить, так и ненавидеть свою мать. Если бы событие/действие "материнская любовь" имело в нашем языке одно обозначение, а событие/действие "дочерняя любовь" -- другое (что вполне допустимо, например, для первобытного языка), а стало быть, мы мыслили бы эти явления как различные (ср.: Мать вскормила дочь), то и в соответствующих выражениях различать агенс и пациенс не было бы настоятельной необходимости: различение, если бы оно возникло, пришло бы со стороны системы языка.

Намеченный выше путь, конечно, не может (и не должен) привести нас непосредственно из психологии в лингвистику. Но он, позволяя представить рассматриваемую проблему как проблему развития различных форм отношений (или различных оппозиций) в рамках системы, тем самым позволяет использовать в психологическом и в лингвистическом исследовании в наиболее общих чертах единый формально-методологический аппарат.

Только после этого замечания мы можем перейти к собственно лингвистике...

В.К.Журавлев, И.В.Журавлев

 Об авторе

Томсон Александр Иванович
Выдающийся русский языковед, специалист по общему и индоевропейскому сравнительному языкознанию, истории славянских языков, армянскому языку, синтаксису, семасиологии и орфографии русского языка, экспериментальной фонетике. Член-корреспондент Петербургской академии наук по отделению русского языка и словесности (с 1910 г.). В течение многих лет возглавлял кафедру сравнительной грамматики и санскрита Одесского университета.

К основным работам А. И. Томсона относятся докторская диссертация «Историческая грамматика современного армянского языка города Тифлиса» (1892), а также книги «К синтаксису и семасиологии русского языка» (1903) и «Общее языковедение» (1910).

 
© URSS 2016.

Информация о Продавце